– Эта вещь уже раз была оценена, – возразила она, стараясь владеть собою. – Я знаю, что выручка за нее недостаточна. Именно потому я…
Лиана, не договаривая, остановилась, и яркая краска разлилась по ее нежному лицу. Она увлеклась и сказала больше, чем позволяло благоразумие.
– Ну-с? – спросил гофмаршал и, нагнувшись вперед со злобной улыбкой, устремил на нее взгляд.
– Я прибавила еще вещь, которую Ульрика продаст не менее как за сорок талеров, – докончила она с глубоким вздохом и уже не таким твердым голосом, как прежде.
– Да откуда же у вас такие необыкновенные ресурсы?.. Уж не этот ли предмет? – указал он на сверток, обернутый в голландскую бумагу, на который она нечаянно положила руку. – Если не ошибаюсь, это картина?
– Да.
– Вашего собственного изделия?
– Да, я сама рисовала ее.
Она прижала руки к груди, точно у нее недоставало дыхания. С быстротою молнии представились ее воображению Рюдисдорфский замок и мать, выбросившая сочинение Магнуса на каменные ступени террасы.
– И эту картину вы хотите продать?
– Я уже прежде говорила вам об этом. – Она не подняла глаз, зная, что встретит взгляд, горящий полным торжеством, – так медленно и знаменательно был предложен ей вопрос. Это была возмутительная игра кошки с мышью.
– У вас, верно, есть какой-нибудь любитель, богатый друг и меценат, посещающий Рюдисдорф и считающий своею обязанностью щедро оплачивать подобные произведения искусства?
Теперь она победила свое ужасное внутреннее волнение, к ней возвратилось совершенное спокойствие, помогающее быстро принять твердое решение.
– Я, разумеется, не прибегала к такого рода приобретениям, похожим как две капли воды на нищенство, и предпочла продавать свою работу купцам, – сказала она совершенно спокойно.
Гофмаршал подскочил как ужаленный.
– Это значит, другими словами, что вы до своего замужества трудами своих рук зарабатывали хлеб?
– Отчасти да!.. Я знаю, что этим признанием предаю себя всецело в ваши руки; знаю также и то, что делаю свое положение в доме еще нестерпимее, но я предпочитаю все это тяжелому бремени вечной тайны, которая губит душу. Я не хочу и не могу продолжать здесь того, что принуждена была делать в Рюдисдорфе, чтобы не раздражать матери.
– Признаться сказать, великолепный выбор сделал Рауль взамен моей знатной и гордой Валерии! – воскликнул с горькою усмешкой гофмаршал, опрокинувшись в кресле.
Придворный священник вскочил и хотел было взять ее руку, но она отступила в глубину комнаты, протянув вперед обе руки, как бы отстраняя его.
– Вы наговариваете на себя, баронесса! – воскликнул он почти с мольбою. – Согласитесь, что теперь, в сильном волнении, вы описываете некоторые обстоятельства совсем иначе, чем сделали бы это при спокойном обсуждении.
– Нет, ваше преподобие, я с вами не согласна, это было бы против правды; я повторяю, и очень ясно: мои руки уже зарабатывали деньги, работали за плату!.. В эту минуту, когда я вижу впечатление, сделанное моим признанием, я дышу свободнее. – Горькая улыбка мелькнула на ее прелестном лице. – Я знаю, что от зоркого взгляда господина гофмаршала ничто не укроется, рано или поздно он узнал бы всю правду, и тогда на мне лежал бы вечный упрек за мое молчание и, пожалуй, возникло бы подозрение, что я стыжусь моего прошлого, от чего да сохранит меня Бог!.. Неужели вам было бы приятнее узнать, что я до замужества жила милостыней? – обратилась она к гофмаршалу. – Вы презираете благородную руку, которая трудится, потому что не имеет доходов в своем распоряжении? Как же после другие сословия будут питать уважение к дворянскому роду, когда он сам думает, что герб его непременно должен лежать на золотом поле? Не сам ли он своею пляскою вокруг золотого тельца опровергает идею о личном преимуществе перед прочими сословиями?.. Слава богу, в настоящем веке есть люди нашего сословия, воспитанные на более благородных понятиях, которые не стыдятся искусства.
– Искусство! – засмеялся гофмаршал. – Вы называете искусством пачкотню, которой обучает учитель в институте благородных девиц по одному и тому же шаблону и…
Тут он схватил пакет и вынул из него рисунок; последнее слово вылетело у него с каким-то шипением; от испуга или стыда вся кровь бросилась в его бледное лицо. Как бы одолеваемый слабостью, он несколько раз откидывался на спинку кресла, и, когда изумленный священник приблизился к нему, он протянул над рисунком руку, как бы желая скрыть его от его глаз.
Глубокое переживание, испытанное молодой женщиной в индийском домике, было перенесено на бумагу, хотя несколько в идеальном виде. Здесь «цветок лотоса» не лежал на тростниковой кровати, на этом ложе мучений, к которому паралич приковывает ее уже тринадцать лет, но эфирное существо покоилось на мягкой зеленой траве, и искусная кисть сумела возвратить ей роскошные формы молодости. Это была баядерка Бенареса – такая, какой привез ее из-за моря немецкий барон. Она полулежала, опираясь на руку головой. Золотые монеты блестели у нее на лбу и голове и спускались вдоль ее длинных черных кос, падавших на грудь по пунцовой шелковой кофточке с золотою тесьмой, которая покрывала лишь плечи и незначительную часть рук; зубчатые листья растения бросали приятную полутень на лежавшую фигуру, между тем как на заднем плане солнечные лучи падали на мраморные ступени индийского храма и играли в слегка колебавшейся воде пруда… Рисунок был сделан акварелью и не вполне окончен, так как фигура была набросана эскизно, но в каждом штрихе сказывалась талантливая уверенность художника. Головка с темными глазами на дивно прекрасном продолговатом лице, положение обнаженных, с браслетами у щиколотки ножек, тонувших в мягкой траве, где каждая былинка, казалось, колыхалась под ними, необыкновенно грациозный очерк талии заметен был под прозрачным покрывалом баядерки, – все это, исполненное отчетливо, с большою смелостью и силой, делало картину истинно художественным произведением, в чем так сильно сомневался гофмаршал.