– Я приду, – сказала Лиана.
Она выпрыгнула из кареты, а Лен тем временем возвратилась в индийский домик. Теперь для молодой женщины наступала тяжелая, ужасная минута: она должна была передать Майнау все случившееся у смертного одра Гизберта, сказать ему все, что знала, а потом он должен будет пойти с нею в индийский домик и собственноручно взять злополучную маленькую серебряную книжку.
Майнау не заметил ключницы и спокойно повел Лиану в ее комнаты. Оба они невольно отступили назад, когда перешли из голубого будуара в соседний зал: на столе среди комнаты горела лампа, а рядом стоял гофмаршал, выпрямившись и слегка опираясь правой рукой о стол.
– Извините, баронесса, что я явился в ваши комнаты, – сказал он с холодною вежливостью. – Но уже одиннадцатый час, и я сомневался, что ваш супруг согласится переговорить со мною еще сегодня; а так как это необходимо, то я предпочел подождать его здесь.
Майнау оставил руку жены и твердыми шагами подошел к старику.
– Я здесь, дядя! И охотно пришел бы к тебе наверх, если бы ты это потребовал. Что ты хочешь сказать мне? – спросил он спокойно, но с видом человека, который не собирается уступать несообразным требованиям.
– Что хочу я сказать тебе? – повторил гофмаршал, сдерживая гнев. – Прежде всего я желал бы запретить тебе называть меня «дядей». Ты сегодня еще сказал, что порешил с прежними друзьями. Я же принадлежу им душою и сердцем, плотью и кровью, значит, этот разрыв разлучает тебя навсегда и с братом твоего отца.
– Я сумею перенести эту потерю, – сказал Майнау, побледнев, но спокойным ясным голосом. – Будущее покажет тебе, что ты выиграл, поставив все на карту. Один из так называемых друзей поспешил сообщить мне, когда я уезжал из герцогского замка, что ты через меня попал в опалу. – При спокойно произнесенном слове «опала» гофмаршал поднял руки, как бы желая предупредить произнесение рокового слова. – Такая жалкая, мелочная месть человеку, непричастному к делу, может возбудить только отвращение, и неужели у тебя не остается ничего иного, как по возможности скорее отделаться от своих единственных родных, отрешиться от всего, что в действительности могло быть целью твоей жизни, твоего одинокого будущего? И неужели это должно было непременно случиться сейчас, в эту же ночь, чтобы ты мог завтра же утром известить о своем совершенном разрыве с падшим племянником и именем Бога молить о возвращении герцогского благоволения? Чего же лишаешься ты от…
– Чего я лишаюсь? – крикнул гофмаршал. – Солнечного света, необходимого мне для дыхания! Я умру, если эта опала продолжится хоть только месяц… Как ты об этом думаешь – это твое дело, я об этом не забочусь.
Проговорив последние слова, он пошатнулся и, чувствуя, что не в силах более стоять на ногах, опустился в ближайшее кресло. Майнау с презрением обернулся к нему спиною.
– В таком случае мне нечего напрасно терять слова, – проговорил он, пожав плечами. – Я считал своей обязанностью еще раз напомнить тебе о твоих родственных чувствах к Лео.
– Ага! Вот мы наконец и добрались до того пункта, который вынудил меня искать встречи с тобой… Мой внук, сын моей единственной дочери…
– Мой сын, – прервал его Майнау совершенно спокойно, повернув к нему лицо. – Само собою разумеется, он останется при мне.
– Никогда!.. На первое время ты можешь тащить его во Францию – я, конечно, не могу этому воспрепятствовать. Но не далее как через несколько месяцев ты узнаешь, что значит дерзко вызывать на бой всесильную светскую и духовную власть.
– Я мог бы бояться, – сказал Майнау с презрительной иронией, – если бы не стоял здесь на своих собственных ногах… Я знаю, куда ты хочешь направить удар. Ты думаешь, что если я дал моему католику-сыну протестантку-мать и выбрал для него законоучителем либерального богослова, то церковь считает себя вправе потребовать принадлежащую ей душу, чтобы спасти ее. Разумеется, права отца не принимаются в расчет папскою властью. Да и кто же станет спорить о такой мелочи в то время, когда приговоры светской власти и решения представителей народа считаются в Риме за мыльные пузыри!.. Я мог бы перейти на сторону врагов клерикальной партии, если бы не предпочитал один ожидать на своем рубеже нападения черной толпы. Пусть подходит.
– И подойдет, будь в этом уверен! Твоя вероломная оппозиция будет наказана, как того заслуживает и как верные должны желать! – воскликнул гофмаршал в желчном раздражении. – Пеняй на себя, на свой строптивый дух, на свою беспокойную голову, с которой ты думаешь одержать победу, но через нее-то ты и потерпишь фиаско! Спроси завтра всех придворных – они единодушно скажут тебе, что ты сегодня вечером был не в своем уме. Человек в здравом рассудке…
– Не несет прямо своей головы, а пресмыкается перед власть имеющими, хочешь ты сказать?
– Я хочу сказать, что твои поступки и вообще твое поведение в последние дни так странны, что требуют медицинского приговора! – заключил старик вне себя от бешенства.
– А! Так вот брешь, в которую хочет ворваться светская власть… – Мертвенная бледность покрыла на секунду прекрасное лицо Майнау. Он был глубоко раздражен, но, скрестив на груди руки, проговорил небрежно, хоть и едко: – Удивляюсь тебе: ты, такой опытный дипломат и придворный, и вдруг в гневе выдаешь тайно обдуманный план действий… Так, значит, когда борьба с клерикалами счастливо минует, тогда выступит на сцену суд и объявит человека «безумным» только потому, что он боролся и что многочисленное придворное общество, и, конечно, с герцогиней во главе, подтвердит клятвою, что он однажды вечером был не в своем уме.