– Вот вам награда за вашу комедию, баронесса! – дерзко сказал гофмаршал в то время, как воспитатель принцев повернул его кресло с намерением везти его назад. – Вы, верно, видели на сцене, как дама бросается между двумя дуэлистами, – там это очень эффектно… Но здесь отводить аристократическими руками вполне заслуженное дерзким парнем наказание… fi done, я нахожу это в высшей степени неприличным! Высокорожденная герцогиня фон Тургау, ваша светлейшая бабушка, которою вы так гордитесь, должна перевернуться в земле…
Он вдруг замолчал и с изумлением оглянулся кругом. Майнау молча, со сжатыми губами отстранил воспитателя, сам занял его место и с неимоверной быстротою покатил кресло. Все остальное общество последовало за ним, кроме священника, который давно уже покинул индийский сад.
«Кашмирская долина», бывшая еще недавно театром вышеописанных драматических сцен, снова погрузилась в мечтательную, знойную, нарушаемую лишь жужжанием насекомых тишину, которую можно встретить только в деревне в послеобеденную пору. Там, где из клюва каменного лебедя струилась в бассейне ключевая вода, слышался ее слабый плеск, а из-за куста высунул свой зеленый султан золотистый фазан, намереваясь прогуляться по усыпанной гравием площадке перед домом. После того как умолк вдали шум катившегося кресла, можно было подумать, что все предшествовавшие сцены были картинами волшебного фонаря, промелькнувшими перед домиком с бамбуковой крышей, – такое невозмутимое спокойствие царствовало тут; но там, поперек дорожки, лежал далеко отброшенный прут, а на веранде еще виднелась роковая кучка пороху, на которую с удивлением поглядывал павлин, величаво выступая из-за дома. По свежей воде бассейна в таком множестве плавали белые лепестки осыпавшихся роз, как будто тесно окруженный розовыми кустами лебедь ощипал и рассыпал по воде свой собственный пух. Молодая женщина окунула в воду свою больную руку и сама испугалась ее вида в воде: до того она показалась ей красной и бесформенной среди плавающих белых лепестков роз.
– Баронесса, вам непременно надо прикладывать компрессы, – говорила Лен, вышедшая из индийского домика; на ее руке висели белые полоски полотна…
Она не перекрестилась и не всплеснула руками при виде изувеченной руки, это было не в ее духе; однако в этой по виду грубой женщине, всегда бравировавшей своей холодностью, жестокосердием и невозмутимым спокойствием, было что-то, что поразило Лиану: сильные руки Лен тряслись, когда она опускала в воду компресс.
– Да, да, такая уж мода в Шенверте, – сказала она, бросив косой взгляд на огненный рубец, – ударить по руке так, что, кажется, ни одной кости не должно остаться целой, или бешено сдавить тоненькую шейку…
Молодая женщина взглянула на нее с удивлением, но Лен спокойно выжимала полотно, с которого вода, как дождь, струилась на гравий.
– Той, что там лежит, было бы что порассказать, – прибавила она глухо, указывая мокрой рукой на стеклянную дверь индийского домика. – Я всегда говорю, что женщинам плохое житье в Шенверте. – Старушка, сама не подозревая того, повторила то же самое, что сказал и придворный священник. – И когда вы приехали, такая деликатная и нежная, мне от души стало жаль вас…
Своим проницательным взглядом она окинула кусты и дорогу, но нигде не было заметно непрошеного свидетеля, только маленькая обезьяна соскользнула с верхушки дерева на соседнюю бамбуковую крышу. Лен осторожно вынула из воды изувеченную руку Лианы и стала прикладывать компресс. Низко склонившись над нею, она сказала скорее про себя:
– Да, тогда они все собрались в ее комнатах в замке, то есть, я говорю, тринадцать лет тому назад; в нашей кухне говорили тогда, что в то время наш барон, почти умирающий, лежал уже несколько времени там, в красной комнате, что они нашли ее… – я говорю про женщину из индийского домика, – еле живой… Удар, видите ли, хватил ее… Гм! Такую молоденькую, худенькую, такую беленькую… да! Но с такими удара не бывает, баронесса… Вскоре затем ее вынесли оттуда, из замка, и, когда ее несли, она, как убитый ими беленький ягненок, висела на руках несшего ее человека; он принес ее почти мертвую и положил туда, где она и теперь еще лежит, уже тринадцать лет…
Я шла рядом с нею… Правда, я кажусь суровою, но нет, баронесса, бывают минуты, когда мне хочется высказать всю правду; я не сурова, у меня в груди слишком глупое, чувствительное сердце, и в то время казалось, что оно разорвется на части, когда она, бедняжка, на моих руках открыла глаза; она боялась даже старой Лен и думала, что ее станут опять душить…
Лиана вскрикнула от ужаса; Лен побежала вперед по дорожке, обогнула дом и, успокоенная, вернулась назад.
– Кто говорит «а», тот должен сказать и «б», – продолжала она глухим голосом, – и уж если я открыла вам свое сердце, то не могу удержаться на половине. Доктор, попросту сказать, бездельник, уверял, что синие пятна на белоснежной шейке были следствием застоя крови… когда тут ясно отпечатались десять пальцев, баронесса. Как вам это покажется! Десять пальцев, говорю я!
– Но кто же это сделал? – спросила, задыхаясь, Лиана.
Всякому другому она, наверное, с первого слова зажала бы рот и не допустила бы высказать эту ужасную тайну, чтобы не сделаться ее соучастницей, но эта женщина, носившая с невероятной силой воли в продолжение тринадцати лет железную маску, внушала ей уважение и невольно увлекла ее своим своеобразным рассказом, когда под влиянием сильного внутреннего волнения она на минуту сбросила с себя свою обычную суровость.